Бодался теленок с дубом о чем

Бодался теленок с дубом А.Солженицына

Бодался теленок с дубом о чем. 1411829084 096. Бодался теленок с дубом о чем фото. Бодался теленок с дубом о чем-1411829084 096. картинка Бодался теленок с дубом о чем. картинка 1411829084 096.Прежде всего очерки являются сугубо биографическим произведением.

События, описываемые в них охватывают период с 1950 по 1974 года и посвящены литературным встречам писателя, событиям, происходящим в связи с журналом «Новый мир» и Александром Твардовским бывшим в то время его главным редактором.

«Бодался теленок с дубом» произведение в жанровом отношении непохожее ни на что и соединяет в себе все возможные жанры писательской критики это и очерк, и литературный портрет, этюд и эстетический манифест вместе с элементами обзора.

Книга объединяет документально-мемуарную литературу с публицистикой, анализ ее дает понятие о разнообразии жанров всей литературной критики.

По признанию самого Солженицына книга написана между двумя глыбами это «Архипелаг ГУЛАГ» и «Красное колесо».

«Бодался теленок с дубом» объединен с ними одной темой: попыткой высказать правду о существующем порядке в России, хотя автор и относит это произведение к вторичной литературе. Написана эта книга была по причине желания развеять «жестокую и трусливую потаенность от которой все беды нашей страны».

↑ Сюжет

Книга состоит из четырех основных глав, составляющих его ядро и четырех дополнений. Ядро произведения рассказывает о жизни автора, используются приемы возвышенного стиля. Герой находится в постоянной борьбе с человеческими слабостями и, конечно, в противодействии государственной машине.

Кроме, былинного героя в произведении появляется образ солдата Великой Отечественной войны, также автор упоминает о временах лагерного заключения. По мере продвижения повествования происходит смена настроений писателя если в начале книги он писатель-подпольщик, то в четвертом дополнении он полностью осознает радость борьбы за духовную свободу, полон радости от победы над врагом.

Солженицын осознает себя, с иронией, провидцем, стоящим выше остальных, осознающим настоящую общественно-политическую ситуацию и историческую, политическую действительность, смягчает эту позицию только то, что он не отрывает себя от народа, который критикует.

Большое место в книге отведено описанию литературного портрета А. Т. Твардовского, познание его личности, описание творчества и биографии писателя на основе личных воспоминаний автора. Особенность описания личности Твардовского заключается в том, что основное внимание уделяется его деятельности на посту главного редактора журнала, показывает внутреннюю борьбу поэта с руководящим работником, зависящим от многочисленных вышестоящих инстанций.

↑ Итог произведения

Книга является своеобразным манифестом идейно-эстетической, гражданской позиции Солженицына.

Источник

Бодался теленок с дубом о чем

Бодался телёнок с дубом

Информация от издательства

В издании сохранены орфография и пунктуация автора.

Его взгляды изложены в работе «Некоторые грамматические соображения» (Солженицын А. Публицистика: В 3 т. Ярославль, 1997. Т. 3).

В настоящем Собрании сочинений статья будет напечатана в т. 24.

Редактор-составитель Наталия Солженицына

© А. И. Солженицын, наследники, 1975, 1996, 2018

© Н. Д. Солженицына, составление, краткие пояснения, 2018

Есть такая, немалая, вторичная литература: литература о литературе; литература вокруг литературы; литература, рождённая литературой (если б не было подобной перед тем, так и эта б не родилась). Сам я, по профессии, такую почитать люблю, но ставлю значительно ниже литературы первичной. А написанного всего так много, а читать людям всё меньше досуга, что кажется: мемуары писать, да ещё литературные, – не совестно ли?

И уж никак не предполагал, что и сам, на 49-м году жизни, осмелюсь наскребать вот это что-то мемуарное. Но два обстоятельства сошлись и направили меня.

Одно – наша жестокая и трусливая потаённость, от которой все беды нашей страны. Мы не то чтоб открыто говорить и писать и друзьям рассказывать, что думаем и как истинно было дело, – мы и бумаге доверять боимся, ибо по-прежнему секира висит над каждой нашей шеей, гляди опустится. Сколько эта потаённость ещё продлится – не предсказать, может многих нас раньше того рассекут, и пропадёт с нами невысказанное.

Обстоятельство второе – что на шею мне петля уже два года как наложена, но не стянута, а наступающею весной я хочу головой легонько рвануть. Петля ли порвётся, шею ли сдушит, – предвидеть точно нельзя.

А тут как раз между двумя глыбами[1], – одну откатил, перед второй робею, – выдался у меня маленький передых.

И я подумал, что, может быть, время пришло кое-что на всякий случай объяснить.

То не диво, когда подпольщиками бывают революционеры. Диво – когда писатели.

У писателей, озабоченных правдой, жизнь и никогда проста не бывала, не бывает (и не будет!): одного донимали клеветой, другого дуэлью, того – разломом семейной жизни, того – разорением или испоконной невылазной нищетою, кого сумасшедшим домом, кого тюрьмой. А при полном благополучии, как у Льва Толстого, своя же совесть ещё горше расцарапает грудь изнутри.

Но всё-таки: не о том печься – мир бы тебя узнал, а наоборот, нырять в подполье, чтобы не дай Бог не узнал, – этот писательский удел родной наш, русский, русско-советский! Теперь установлено, что Радищев в последнюю часть жизни что-то важное писал и глубоко, и предусмотрительно таил: так глубоко, что мы и нынче не найдём и не узнаем. И Пушкин с остроумием зашифровывал 10-ю главу «Онегина», это знают все. Меньше знают, как долго занимался тайнописью Чаадаев: рукопись свою отдельными листиками он раскладывал в разных книгах своей большой библиотеки. Для лубянского обыска это, конечно, не упрятка: ведь как бы много ни было книг, всегда же можно и оперативников пригнать порядочно – так, чтобы каждую книгу взять за концы корешка и потрепать с терпением (не прячьте в книгах, друзья!). Но царские жандармы прохлопали: умер Чаадаев, а библиотека сохранилась до революций, и несоединённые, не известные никому листы томились в ней. В 20-е годы они были обнаружены, разысканы, изучены, а в 30-е наконец и подготовлены к печати Д. И. Шаховским, – но тут Шаховского посадили (без возврата), а чаадаевские рукописи и по сегодня тайно хранятся в Пушкинском Доме: не разрешают их печатать из-за… их реакционности! Так Чаадаев установил рекорд – уже 110 лет после смерти – замалчивания русского писателя. Вот уж написал так написал!

А потом времена пошли куда вольнее: русские писатели не писали больше в стол, а всё печатали, что хотели (и только критики и публицисты подбирали эзоповские выражения, да вскоре уже лепили и без них). И до такой степени они свободно писали и свободно раскачивали всю государственную постройку, что от русской-то литературы и выросли все те молодые, кто взненавидели царя и жандармов, пошли в революцию и сделали её.

Но, шагнув через порог ею же порождённых революций, литература быстро осеклась: она попала не в сверкающий поднебесный мир, а под потолок-укосину, и меж сближенных стен, всё более тесных. Очень быстро узнали советские писатели, что не всякая книга может пройти. А ещё лет через десяток узнали они, что гонораром за книгу может стать решётка и проволока. И опять писатели стали скрывать написанное, хоть и не доконечно отчаиваясь увидеть при жизни свои книги в печати.

До ареста я тут многого не понимал. Неосмысленно тянул я в литературу, плохо зная, зачем это мне и зачем литературе. Изнывал лишь оттого, что трудно, мол, свежие темы находить для рассказов. Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили.

С ареста же, года за два тюремно-лагерной жизни, изнывая уже под грудами тем, принял я как дыхание, понял как всё неоспоримое, что видят глаза: не только меня никто печатать не будет, но строчка единая мне обойдётся ценою в голову. Без сомнения, без раздвоения вступил я в удел: писать только для того, чтоб об этом обо всём не забылось, когда-нибудь известно стало потомкам. При жизни же моей даже представления такого, мечты такой не должно быть в груди – напечататься.

И – изжил я досужную мечту. И взамен была только уверенность, что не пропадёт моя работа, что на какие головы нацелена – те поразит, и кому невидимым струением посылается – те воспримут. С пожизненным молчанием я смирился как с пожизненной невозможностью освободить ноги от земной тяжести. И вещь за вещью кончая то в лагере, то в ссылке, то уже и реабилитированным, сперва стихи, потом пьесы, потом и прозу, я одно только лелеял: как сохранить их в тайне и с ними самого себя.

Для этого в лагере пришлось мне стихи заучивать наизусть – многие тысячи строк. Для того я придумывал чётки с метрическою системой, а на пересылках наламывал спичек обломками и передвигал. Под конец лагерного срока, поверивши в силу памяти, я стал писать и заучивать диалоги в прозе, маненько – и сплошную прозу. Память вбирала! Шло. Но больше и больше уходило времени на ежемесячное повторение всего объёма заученного, – уже неделя в месяц.

Тут началась ссылка, и тотчас же в начале ссылки – проступили метастазы рака. Осенью 1953 очень было похоже, что я доживаю последние месяцы. В декабре подтвердили врачи, ссыльные ребята, что жить мне осталось не больше трёх недель.

Грозило погаснуть с моей головой и всё моё лагерное заучивание.

Эти последние обещанные врачами недели мне не избежать было работать в школе, но вечерами и ночами, безсонными от болей, я торопился мелко-мелко записывать, и скручивал листы по нескольку в трубочки, а трубочки наталкивал в бутылку из-под шампанского, у неё горлышко широкое. Бутылку я закопал на своём огороде – и под Новый, 1954 год поехал умирать в Ташкент.

Однако я не умер. (При моей безнадёжно запущенной остро-злокачественной опухоли это было Божье чудо, я никак иначе не понимал. Вся возвращённая мне жизнь с тех пор – не моя в полном смысле, она имеет вложенную цель.) Тою весной в Кок-Тереке, оживающий, пьяный от возврата жизни (может быть, на 2–3 года только?), в угаре радости я написал «Республику труда». Эту я уже не пробовал и заучивать, это первая была вещь, над которой я узнал счастье: не сжигать отрывок за отрывком, едва знаешь наизусть; иметь неуничтоженным начало, пока не напишешь конец, и обозреть всю пьесу сразу; и переписать из редакции в редакцию; и править; и ещё переписать. Путь к этому открыл мне Николай Иванович Зубов (см. Пятое Дополнение, очерк 1): как хранить редакции рабочие и окончательную. Затем я и сам стал осваивать новое ремесло, сам учился делать заначки, далёкие и близкие, где все бумаги мои, готовые и в работе, становились бы недоступны ни случайному вору, ни поверхностному ссыльному обыску. Мало было тридцати учебных часов в школе, классного руководства, одинокого кухонного хозяйства (из-за тайны своего писания я и жениться не мог); мало было самого подпольного писания, ещё надо было теперь учиться ремеслу – прятать написанное.

Источник

Бодался телёнок с дубом

Солженицын Александр И Бодался телёнок с дубом

БОДАЛСЯ ТЕЛЁНОК С ДУБОМ

Очерки литературной жизни

И уж никак не предполагал, что и сам, на 49-м году жизни, осмелюсь наскребать вот это что-то мемуарное. Но два обстоятельства сошлись и направили меня.

И я подумал, что может быть время пришло кое-что на всякий случай объяснить.

А потом времена пошли куда вольнeе: русские писатели не писали больше в стол, а всё печатали что хотели (и только критики и публицисты подбирали эзоповские выражения). И до такой степени они свободно писали и свободно раскачивали всю государственную постройку, что от русской-то литературы и выросли все те молодые, кто взненавидели царя и жандармов, пошли в революцию и сделали её.

Но шагнув через порог ею же порождённых революций, литература быстро осеклась: она попала не в сверкающий поднебесный мир, а под потолок-укосину и меж сближенных стен, всё более тесных. Очень быстро узнали советские писатели, что не всякая книга может пройти. А ещё лет через десяток узнали они, что гонораром за книгу может стать решётка и проволока. И опять писатели стали скрывать написанное, хоть и не доконечно отчаиваясь увидеть при жизни свои книги в печати.

До ареста я тут многого не понимал. Неосмысленно тянул я в литературу, плохо зная, зачем это мне и зачем литературе. Изнывал лишь от того, что трудно, мол, свежие темы находить для рассказов. Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили.

Грозило погаснуть с моей головой и всё моё лагерное заучивание.

Источник

«Бодался теленок с дубом» – повествование, ставшее орудием борьбы

«Моя единственная мечта – оказаться достойным надежд читающей России» А.И. Солженицын

Почему книгу «Бодался теленок с дубом» называют «литературным феноменом выдающегося значения в литературной и общественной борьбе»? Каков жанр и смысл названия произведения? В чем уникальность истории создания и издания «Теленка»? Какова проблематика книги? Что давало силы Солженицыну выстоять, несмотря на «всю чудовищную травлю, оскорбления, преследования»? – на все эти вопросы пытались ответить в ходе семинара его участники.

Семинар был посвящен 50-летию написания исходной версии очерков литературной жизни «Бодался теленок с дубом» и прошел в рамках многолетнего сотрудничества Культурно-просветительского фонда «Преображение» с библиотекой. Он стал важным событием, завершающим Фестиваль национальной книги «Читающий мир».

Исследователи творчества Солженицына обратили внимание на своеобразие заглавия книги «Бодался теленок с дубом. Очерки литературной жизни». Это начало пословицы: «Бодался телёнок с дубом, да рога запропастил». Профессор Женевского университета славист Жорж Нива писал, что «на самом деле, бодаясь с дубом, телёнок скорее отращивает себе рога». Существует интерпретация заглавия книги как символа экзистенциального поединка одной личности и мировой силы. «Образ-символ теленка, пусть не повалившего дуб, но показавшего, что против дуба можно бороться и выжить, помогает понять, как Солженицын воспринимал свою жизнь в СССР»*. Поединок Солженицына с властью напоминает библейский сюжет, когда Давид вышел на бой с Голиафом с именем Божьим на устах и одной пращой.

Интересна история создания и издания «Теленка». Об этом рассказала Надежда Николаевна Чернова, заместитель директора по организации социокультурной деятельности и связям с общественностью Рязанской областной универсальной научной библиотеки им. Горького. Весной 1967 года написана исходная часть книги, а три Дополнения в ноябре 1967, феврале 1971 и декабре 1973. В феврале 1974 (уже в Швейцарии) написано четвертое Дополнение. В таком составе «Бодался теленок с дубом» был впервые опубликован по-русски в 1975 в парижском издательстве ИМКА-пресс. Пятое Дополнение «Невидимки» написано в 1974-1975 годах, а полный текст «Теленка» впервые был опубликован на родине в журнале «Новый мир» в 1991 году.

Цель написания этой книги, по определению Александра Исаевича Солженицына, состояла в том, чтобы «развеять жестокую и трусливую потаенность, от которой все беды нашей страны». И это писателю вполне удалось. Участники семинара обратили внимание на поэтику боя в «Теленке», которая отражена уже в самих названиях глав: «Обнаруживаясь», «На поверхности», «Подранок», «Петля пополам», «Прорвало!», «Душат», «Встречный бой». По мнению Жоржа Нива, «»Теленок» – это больше, чем повествование о борьбе – это повествование, ставшее орудием борьбы».

Очерки охватывают период жизни и творчества писателя с 1960 по 1974 год. В главе «Писатель-подпольщик» Солженицын пишет: «Безопасность приходилось усилить всем образом жизни, в Рязани, куда я недавно переехал, не иметь вовсе никаких знакомых, приятелей, не принимать дома гостей и не ходить в гости – потому что нельзя же никому объяснить, что ни в месяц, ни в год, ни на праздники, ни в отпуск у человека не бывает свободного часа; нельзя дать вырваться из квартиры ни атому скрытому, нельзя впустить на миг ничьего внимательною взгляда. ». И все-таки многолетнее писание в стол уже больше не удовлетворяет Солженицына. Через Льва Копелева он передает в «Новый мир» рассказ «Щ-854» («Один день Ивана Денисовича» в окончательной редакции), после публикации которого в ноябре 1962 года Солженицын сразу становится знаменит.

Участники семинара заметили, что Солженицын особое внимание в «Теленке» уделяет ситуациям нравственного выбора: он сам их проходит с величайшим достоинством и бесстрашием, но того же хочет и от других. В писателе все больше укрепляется уверенность, что он – орудие в руке Божьей. В концовке основного корпуса «Теленка» он восклицает: «Не я весь этот путь выдумал и выбрал – за меня выдумано, за меня выбрано». И особенно точно и лаконично говорит о своем предназначении, завершая третье Дополнение такими словами: «Еще многое мне и вблизи не видно, еще во многом поправит меня Высшая Рука. То и веселит меня, то и утверживает, что не я все задумываю и провожу, что я – только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговоренный рубить ее и разгонять. О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не выпасть из руки Твоей!».

Солженицын осознает свое высшее предназначение, «вложенную цель»: «. моя литературная судьба – не моя, а всех тех миллионов, кто не доцарапал, не дошептал, не дохрипел своей тюремной судьбы, своих поздних лагерных открытий». («Теленок», гл. «На поверхности»). Писатель остается верен ей до конца, понимая, что он не может рисковать, не может обнаружить себя раньше времени – «Надо горло поберечь для главного крика» («Теленок», гл. «Прорвало!»).

И этот «главный крик» состоялся: Архипелаг закончен и отснят на пленку, вышел на Западе «Круг первый», опубликован там же «Раковый корпус», 8 октября 1970 года присуждена Нобелевская премия «за нравственную силу, почерпнутую в традиции великой русской литературы». Начинается травля писателя, арест, лишение гражданства, изгнание.

Именно об этом периоде жизни Солженицына писала одна из «Невидимок», главная помощница писателя Елена Цезаревна Чуковская («она была как бы начальник штаба моего, а верней – весь штаб в одном лице»): «. Выводы, которые я сделала, глядя на Солженицына в те годы (а я много его видела), что именно и один в поле воин. Один человек может все. Он сделал то, что считал своим долгом: сохранил память об этой эпохе, сохранил голоса людей, погибших друзей. Он выжил и поэтому должен был рассказать об их судьбе. Это ему давало такую силу, что, несмотря на всю ту чудовищную травлю, оскорбления, преследования, ужасную жизнь, он выстоял».

Бодался теленок с дубом о чем. 5%20%D0%B8%D0%B4%D0%B5%D1%82%20%D1%81%D0%B5%D0%BC%D0%B8%D0%BD%D0%B0%D1%80. Бодался теленок с дубом о чем фото. Бодался теленок с дубом о чем-5%20%D0%B8%D0%B4%D0%B5%D1%82%20%D1%81%D0%B5%D0%BC%D0%B8%D0%BD%D0%B0%D1%80. картинка Бодался теленок с дубом о чем. картинка 5%20%D0%B8%D0%B4%D0%B5%D1%82%20%D1%81%D0%B5%D0%BC%D0%B8%D0%BD%D0%B0%D1%80.

В заключение семинара участники отметили роль первого издателя Солженицына – Никиты Алексеевича Струве в жизни и творческой судьбе Солженицына. В одном интервью Никита Струве, отвечая на вопрос «Как можно обозначить его (Солженицына) основное послание нам?», сказал, что «Все его творчество – это реабилитация человека в самом бесчеловечном веке»**. Для рязанцев памятным событием остается встреча с Никитой Алексеевичем Струве и Наталией Дмитриевной Солженицыной в рязанской библиотеке им. Горького в 1993 году.

Участники семинара сделали вывод, что книга «Бодался теленок с дубом. Очерки литературной жизни» глубоко раскрывает идейно-эстетические позиции Солженицына. Его творчество по мнению исследователей «литературоцентрично», а в оценке Никиты Струве — и «христоцентрично».

Источник

Бодался теленок с дубом о чем

Бодался телёнок с дубом. Александр Исаевич Солженицын

Очерки литературной жизни

Есть такая, немалая, вторичная литература: литература о литературе; литература вокруг литературы; литература, рождённая литературой (если б не было подобной перед тем, так и эта б не родилась). Сам я, по профессии, такую почитать люблю, но ставлю значительно ниже литературы первичной. А написанного всего так много, а читать людям всё меньше досуга, что кажется: мемуары писать да ещё литературные — не совестно ли?

И уж никак не предполагал, что и сам, на 49-м году жизни, осмелюсь наскребать вот это что-то мемуарное. Но два обстоятельства сошлись и направили меня.

Одно — наша жестокая и трусливая потаённость, от которой все беды нашей страны. Мы не то, чтоб открыто говорить и писать и друзьям рассказывать, что думаем и как истинно было дело — мы и бумаге доверять боимся, ибо по-прежнему секира висит над каждой нашей шеей, гляди опустится. Сколько эта потаённость ещё продлится — не предсказать, может многих нас раньше того рассекут, и пропадёт с нами невысказанное.

Обстоятельство второе — что на шею мне петля уже два года как наложена, но не стянута, а наступающею весной я хочу головой легонько рвануть. Петля ли порвётся, шею ли сдушит — предвидеть точно нельзя.

А тут как раз между двумя глыбами — одну откатил, перед второй робею, выдался у меня маленький передых.

И я подумал, что может быть время пришло кое-что на всякий случай объяснить.

То не диво, когда подпольщиками бывают революционеры. Диво — когда писатели.

У писателей, озабоченных правдой, жизнь и никогда проста не бывала, не бывает (и не будет!): одного донимали клеветой, другого дуэлью, того разломом семейной жизни, того — разорением или непокойной невылазной нищетою, кого сумасшедшим домом, кого тюрьмой. А при полном благополучии, как у Льва Толстого, своя же совесть ещё горше расцарапает грудь изнутри.

Но всё-таки нырять в подполье и не о том печься, чтобы мир тебя узнал, а чтобы наоборот — не дай Бог не узнал, — этот писательский удел родной наш, чисто русский, русско-советский. Теперь установлено, что Радищев в последнюю часть жизни что-то важное писал и глубоко, и предусмотрительно таил так глубоко, что и мы теперь не найдём и не узнаем. И Пушкин с остроумием зашифровывал 10-ю главу «Онегина», это знают все. Меньше знали, как долго занимался тайнописью Чаадаев: рукопись свою отдельными листиками он раскладывал в разных книгах своей большой библиотеки. Для лубянского обыска это, конечно, не упрятка: ведь как бы мною ни было книг, всегда же можно и оперативников пригнать порядочно, так чтобы каждую книгу взять за концы корешка и потрепать с терпением (не прячьте в книгах, друзья!) Но царские жандармы прохлопали, умер Чаадаев, а его библиотека сохранилась до революции, и несоединённые, не известные никому листы томились в ней. В 20-е годы они были обнаружены, разысканы, изучены, а в 30-е, наконец, и подготовлены к печати Д. С. Шаховским — но тут Шаховского посадили (без возврата), а чаадаевские рукописи и по сегодня тайно хранятся в Пушкинском Доме — не разрешают их печатать из-за… их реакционности! Так Чаадаев установил рекорд — уже 110 лет после смерти! — замалчивания русского писателя. Вот уж написал, так написал!

А потом времена пошли куда вольнeе: русские писатели не писали больше в стол, а всё печатали что хотели (и только критики и публицисты подбирали эзоповские выражения). И до такой степени они свободно писали и свободно раскачивали всю государственную постройку, что от русской-то литературы и выросли все те молодые, кто взненавидели царя и жандармов, пошли в революцию и сделали её.

Но шагнув через порог ею же порождённых революций, литература быстро осеклась: она попала не в сверкающий поднебесный мир, а под потолок-укосину и меж сближенных стен, всё более тесных. Очень быстро узнали советские писатели, что не всякая книга может пройти. А ещё лет через десяток узнали они, что гонораром за книгу может стать решётка и проволока. И опять писатели стали скрывать написанное, хоть и не доконечно отчаиваясь увидеть при жизни свои книги в печати.

До ареста я тут многого не понимал. Неосмысленно тянул я в литературу, плохо зная, зачем это мне и зачем литературе. Изнывал лишь от того, что трудно, мол, свежие темы находить для рассказов. Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили.

С ареста же, года за два тюремно-лагерной жизни, изнывая уже под грудами тем, принял я как дыхание, понял как всё неоспоримое, что видят глаза: не только меня никто печатать не будет, но строчка единая мне обойдётся ценою в голову. Без сомнения, без раздвоения вступил я в удел современного русского писателя, озабоченного правдой: писать надо только для того, чтоб об этом обо всём не забылось, когда-нибудь известно стало потомкам. При жизни же моей даже представления такого, мечты такой не должно быть в груди — напечататься.

И — изжил я досужную мечту. И взамен была только уверенность, что не пропадет моя работа, что на какие головы нацелена — те поразит, и кому невидимым струением посылается — те воспримут. С пожизненным молчанием я смирился как с пожизненной невозможностью освободить ноги от земной тяжести. И вещь за вещью кончая то в лагере, то в ссылке, то уже и реабилитированным, сперва стихи, потом пьесы, потом и прозу, я одно только лелеял: как сохранить их в тайне и с ними самого себя.

Для этого в лагере пришлось мне стихи заучивать наизусть — многие тысячи строк. Для того я придумывал чётки с метрическою системой, а на пересылках наламывал спичек обломками и передвигал. Под конец лагерного срока, поверивши в силу памяти, я стал писать и заучивать диалоги в прозе, маненько — и сплошную прозу. Память вбирала! Шло. Но больше и больше уходило времени на ежемесячное повторение всего объёма заученного — уже неделя в месяц.

Тут началась ссылка и тотчас же в начале ссылки — рак. Осенью 1953 года очень было похоже, что я доживаю последние месяцы. В декабре подтвердили врачи, ссыльные ребята, что жить мне осталось не больше трёх недель.

Грозило погаснуть с моей головой и всё моё лагерное заучивание.

Эти последние обещанные врачами недели мне не избежать было работать в школе, но вечерами и ночами, бессонными от болей, я торопился мелко-мелко записывать, и скручивал листы по нескольку в трубочки, а трубочки наталкивал в бутылку из-под шампанского. Бутылку я закопал на своём огороде — и под Новый 1954 год поехал умирать в Ташкент.

Однако, я не умер (при моей безнадёжно запущенной остро-злокачественной опухоли это было Божье чудо, я никак иначе не понимал. Вся возвращённая мне жизнь с тех пор — не моя в полном смысле, она имеет вложенную цель). Тою весной, оживающий, пьяный от возврата жизни (может быть, на 2-3 года только?), в угаре радости я написал «Республику труда». Эту я уже не пробовал и заучивать, это первая была вещь, над которой я узнал счастье: не сжигать отрывок за отрывком, едва знаешь наизусть; иметь неуничтоженным начало, пока не напишешь конца, и обозреть всю пьесу сразу; и переписать из редакции в редакцию; и править; и ещё переписать.

Но уничтожая все редакции черновые — как же хранить последнюю? Счастливая чужая мысль и счастливая чужая помощь повели меня по новому пути: оказалось, надо освоить новое ремесло, самому научиться делать заначки, далёкие и близкие, где все бумаги мои, готовые и в работе, становились бы недоступны ни случайному вору, ни поверхностному ссыльному обыску. Мало было тридцати учебных часов в школе, классного руководства, одинокого кухонного хозяйства (из-за тайны своего писания я и жениться не мог); мало было самого подпольного писания — ещё надо было теперь учиться ремеслу — прятать написанное.

А за одним ремеслом потянулось другое: самому делать с рукописей микрофильмы (без единой электрической лампы и под солнцем, почти не уходящим за облака). А микрофильмы потом — вделать в книжные обложки, двумя готовыми конвертами: США, ферма Александры Львовны Толстой. Я никого на Западе более не знал, ни одного издателя, но уверен был, что дочь Толстого не уклонится помочь мне.

Мальчишкой читаешь про фронт или про подпольщиков и удивляешься: откуда такая смелость отчаянная берётся у людей? Кажется, сам бы никогда не выдержал. Так я думал в 30-е годы над Ремарком («Im Westen nichts Neues»), а на фронт попал и убедился, что всё проще гораздо, и вживаешься постепенно, а в описаниях — куда страшнее, чем оно есть.

И в подполье если с-бухта-барахта вступать, при красном фонаре, в чёрной маске, да клятву какую-нибудь произносить или кровью расписываться, так наверно очень страшно. А человеку, который давным-давно выброшен из семейного уклада, не имеет основы (уже и охоты) для постройки внешней жизни, а живёт только внутренне — тому зацепка за зацепкою, похоронки за похоронками, с кем-то знакомство, через него другое, там — условная фраза в письме или при явке, там — кличка, там — цепочка из нескольких человек, просыпаешься однажды утром: батюшки, да ведь я давно подпольщик!

Горько, конечно, что не для революции надо спускаться в то подполье, а для простой художественной литературы.

Шли годы, я уже освободился из ссылки, переехал в Среднюю Россию, женился, был реабилитирован и допущен в умеренно-благополучную ничтожно-покорную жизнь — но к подпольно-литературной изнанке её я так же привык, как к лицевой школьной стороне. Всякий вопрос: на какой редакции закончить работу, к какому сроку хорошо бы поспеть, сколько экземпляров отпечатать, какой размер страницы взять, как стеснить строки, на какой машинке, и куда потом экземпляры — все эти вопросы решались не дыханием непринуждённым писателя, которому только бы достроить вещь, наглядеться и отойти, — а ещё и вечно напряжёнными расчётами подпольщика: как и где это будет храниться, в чём будет перевозиться, и какие новые захоронки надо придумывать из-за того, что все растёт и растёт объём написанного и перепечатанного.

Важней всего и был объём вещи — не творческий объём в авторских листах, а объём

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *